Доклад проф. Д.М. Володихина на XIX Богородично-Рождественских чтениях

Доклад доктора исторических наук, профессора исторического факультета МГУ, советника директора РИСИ Д.М. Володихина, на открытии пленарного заседания XIX Богородично-Рождественских образовательных чтений. Тема доклада: “Революции как экспрессы разрушения обществ: К.Н. Леонтьев о сути революционного процесса”.

«Вот и еще две-три формы людского развития, человеческого разнообразия, психического обособления индивидуумов и наций уничтожаются. Не позволены уже более ни Бисмарки, ни Талейраны, ни Ришелье, ни Фридрихи и Наполеоны… Царей, конечно, нет и подавно» , — так язвил над социальным идеалом революционеров своего времени К.Н. Леонтьев, опытный дипломат и блистательный писатель.
Будучи настоящим русским барином, хорошо образованным человеком и крепко верующим православным, он находил в себе силы идти против нарастающих общественных тенденций своего времени, презирать навязываемый России идеал будущего и даже брезговать им. Леонтьев не столько спорил с ним, сколько утверждал его ничтожество, ничтожество во всем, снизу доверху, – от альфы до омеги

СМЕСИТЕЛЬНОЕ УПРОЩЕНИЕ
Константин Николаевич Леонтьев, один из крупнейших русских мыслителей от христианского консерватизма, неоднократно обращался в своем творчестве к теме революции. Имеются в виду не только революции европейские, с каковыми он мог познакомиться по материалам прессы, по статьям и книгам европейских философов, можно сказать, по обильной исторической, публицистической и философской традиции, берущей начало еще в последних десятилетиях XVIII столетия. Возможность революции в России, а не только в Европе, К.Н. Леонтьев предвидел задолго до 1917 года.
Константин Николаевич выработал оригинальный подход к этому явлению.
С его точки зрения, революции в целом, как масштабное общественное явление, вовсе не являются «экспрессами истории», т.к. само понятие общественного прогресса, который связывают с ними столь часто, представляет собой продукт политической мысли определенного времени и вовсе не обладает силой абсолютной истины.
Цивилизационный подход, который К.Н. Леонтьев воспринял от Н.Я. Данилевского, а также его собственная идея «органической метафоры» в мировом историческом процессе привели его к выводу о том, что революция – симптом стремительного старения и скорой гибели социума в масштабах целой цивилизации (историко-культурного типа). Это скорее, экспресс разрушения или, иначе, приступ тяжелой болезни, после которого состояние общественного организма резко, скачком, ухудшается, нежели ускоритель развития.
По мысли Константина Николаевича, большим социальным организмам «государствам и целым культурам мира» свойственно развитие по тому же циклу, что и у живых существ. Этот цикл представляет собой Триединый процесс: «1) первоначальной простоты, 2) цветущего объединения и сложности и 3) вторичного смесительного упрощения» . И когда пик в развитии социального организма пройден, когда он идет к одряхлению и смерти, признаки вторичного «упрощения» постепенно нарастают. Эту идею Леонтьев выразил совершенно ясно и несколько раз повторил ее в разных своих трудах. По его словам, «…что бы развитое мы ни взяли, болезни ли (органический, сложный и единый процесс) или живое, цветущее тело (сложный и единый организм), мы увидим одно, что разложению и смерти второго (организма) и уничтожению первой (процесса) предшествуют явления: упрощение составных частей, уменьшение числа признаков, ослабление единства, силы и вместе с тем смешение. Всё постепенно понижается, мешается, сливается, а потом уже распадается и гибнет, переходя в нечто общее, не собой уже и не для себя существующее… Всё вначале просто, потом сложно, потом вторично упрощается, сперва уравниваясь и смешиваясь внутренно, а потом еще более упрощаясь отпадением частей и общим разложением, до перехода в неорганическую “Нирвану”» .
Этому принципу Леонтьев с успехом давал приложение к политической и культурной жизни Европы, а вместе с тем, и России. Так, он был уверен: революция и есть тот симптом ускоренного движения к смерти, который охватывает все более и более, тело Европы.

ЗАРАЖЕНИЕ РОССИИ
Само некритическое восприятие европейского общественного опыта и европейской политической философии с ее подчеркнуто положительным отношением к революциям как социальному феномену, представлялось К.Н. Леонтьеву не только вредным для русской общественной мысли, но и прямо разрушительным, болезнетворным. В сущности, Константин Николаевич имел в виду перенос симптомов «старческого» поведения Европы на «более молодую» в цивилизационном отношении Россию. Своего рода вирусное заражение.
В трактате «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» (1888) Леонтьев писал: «В социальных организмах романо-германского мира уже открылся с прошлого столетия процесс вторичного смешения, ведущего к однообразию… однообразие лиц, учреждений, мод, городов и вообще культурных идеалов и форм распространяется все более и более, сводя всех и все к одному весьма простому, среднему, так называемому “буржуазному” типу западного европейца. Смешение более противу прежнего однообразных составных частей вместо большей солидарности ведет к разрушению и смерти (государств, культуры)» .
Россия в цивилизационном отношении несколько моложе Европы, но ненамного. Леонтьев не считал ее юным культурно-историческим типом (цивилизацией). С его точки зрения, Россия могла бы противостоять этому всемирному разрушительному процессу, совершающемуся в виде революционных движений, но она сама заражена европеизмом, эгалитаризмом, либерализмом.
Мыслитель колебался, то впадая в отчаяние от картин жесточайшего будущего, возникавших перед его умственным взором, то обретая надежду.
Так, в знаменитом трактате «Византизм и славянство» (1875) он высказывался с тревогой: «Молодость наша, говорю я с горьким чувством, сомнительна. Мы прожили много, сотворили духом мало и стоим у какого-то страшного предела…». Позднее, в не менее известной работе «Племенная политика как орудие всемирной революции» (1888) Леонтьев все-таки сохранил возможность доброго упования на счастливый исход этой мировой борьбы: «Неужели, немного позднее других, и мы с отчаянием почувствуем, что мчимся бесповоротно по тому же проклятому пути!?.. Неужели еще очень далека та точка исторического насыщения равенством и свободой, о которой я упоминал и после которой в обществах, имеющих еще развиваться и жить, должен начаться постепенный поворот к новому расслоению и органической разновидности?.. Если так, то все погибло! Неужели ж нет надежд? Нет, пока есть еще надежда – надежда именно на Россию, на ее современную реакцию, имеющую возможность совпасть с благоприятным для религии и культуры разрешением Восточного вопроса. Есть признаки не по ослеплению пристрастия, но “рационально” ободрительные! Но они есть только у нас одних, а на Западе их нет вовсе!»
Для России Леонтьев не предсказывал от революции ничего положительного. С его точки зрения, более полезным для России было бы не форсирование революционных процессов, а «подмораживание» социума, т.е., в первую очередь, укрепление самодержавия, усиление христианского элемента в жизни общества и, возможно, сохранение оставшихся черт сословности.

ИЗДЕРЖКИ РЕВОЛЮЦИИ
Прежде всего, как убежденный консерватор, он ясно видел, что революционные процессы будут стоит чрезвычайно дорого. Не дай Бог, революционер победит! Это станет трагедией, может быть, катастрофой. Леонтьев предрекал то, что произойдет через десятилетия после его смерти: «На розовой воде и сахаре не приготовляются такие коренные перевороты: они предлагаются человечеству всегда путем железа, огня, крови и рыданий!..» .
В случае поражения России и успеха всемирной революции, Леонтьев предрекал реализацию самых крайних сценариев, разработанных радикальными политическими философами Западной Европы: в частности, Кабе, Прудона. Так, например, «…в идеальном государстве “Икарии”, созданном коммунистом Кабе, конечно, не могло бы быть никакого разнообразия в образе жизни, в роде воспитания, во вкусах; вообще не могло бы быть того, что зовется “развитием личности”. Государство в Икарии делает все. Но государство это выражалось бы, конечно, не в лице монарха, не в родовой аристократии, а в каких-нибудь выборных от народа, одного воспитания с народом, одного духа с ним, выборных, облеченных временно в собирательном лице какого-нибудь совета неограниченной властью. Разумеется, каждый бы член такого совета не значил бы ничего; но все вместе были бы могущественнее всякого монарха. Идеал этого рода именно и рассчитывает на высшую степень однообразия, на господство всех над каждым через посредство избранного, республикански-неограниченного правительства. Это уже не свободный индивидуализм, в котором подразумеваются еще какие-то оттенки личной воли; нет, это какой-то или невозможный, или отвратительный атомизм… Сверх предваряющих мер однообразного воспитания, однообразной обстановки, однообразной жизни государство в Икарии берет и строгие карающие меры против всякого антикоммунистического мнения. К однообразию, внушенному воспитанием и поддерживаемому всем строем быта, оно прибавляет еще упрощающее средство всеобщего страха» .
Многое ли из этого не реализовалось в жизни СССР 1920-х – 1950-х годов?
В статье «Чем и как либерализм наш вреден» (1885), Леонтьев утверждал вещи, которые сейчас, после того, как политический опыт XX века стал доступен всем и каждому, кажутся совершенно очевидными, но современников Леонтьева тезисы его ужасали и не вызывали у них доверия. Между тем, Константин Николаевич не то чтобы явился в ризах пророка, вопиющего в пустыне, он просто увидел в окружающей жизни то, от чего иные философы и публицисты России отворачивались, не позволяя себе верить в черную правду леонтьевских тезисов, предпочитая надевать розовые очки. Он писал, например: «Я позволю себе по крайней мере подозревать такого рода социологическую истину: что тот слишком подвижный строй, который придал всему человечеству эгалитарный и эмансипационный прогресс XIX века, очень непрочен и, несмотря на все временные и благотворные усилия консервативной реакции, должен привести или ко всеобщей катастрофе, или к более медленному, но глубокому перерождению человеческих обществ на совершенно новых и вовсе уж не либеральных, а, напротив того, крайне стеснительных и принудительных началах. Быть может, явится рабство своего рода, рабство в новой форме, вероятно, — в виде жесточайшего подчинения лиц мелким и крупным общинам, а общин государству. Будет новый феодализм — феодализм общин, в разнообразные и неравноправные отношения между собой и ко власти общегосударственной поставленных» .

АПОФЕОЗ БЕЗОБРАЗИЯ
Леонтьев привел в своих трудах сильнейший аргумент против подобного рода «прогресса», опирающегося на революционные методы. Что такое «вторичное упрощение» в реальной жизни? Что видел Константин Николаевич такого, что отвращало его ум и душу от «религии прогресса»?
Прежде всего, идеал, который строили в умах своих читателей философы-социалисты и сочувствующие им (отчасти), хотя и более умеренные, либералы, вел к жизни… некрасивой. Эстетически низкой. В ней торжествует какой-то серый усредненный тип человека.
Не надобен герой, не надобна могучая творческая личность. Не нужен мудрый царь и отважный воин, а вместе с ними и дерзко мыслящий философ, и ярко чувствующий поэт. Даже храбрый генерал и искусный дипломат когда-нибудь сделаются избыточными для уплощенного, упрощенного, раскатанного в тонкий блин общества. Побеждают корысть, унылое пользолюбие. Красота уступает место удобству, на спине которого в общество въезжает безобразие. И это безобразие Леонтьев видел во всем: в современных ему блузно-пиджачных кургузых одеждах европейцах, в отвержении ярких национальных нарядов, в исчезновении старинных обычаев веры, в умирании древних форм народного быта, в унижении благородного сословия, в низведения Церкви к согбенному состоянию, в осмеянии высокого духовного идеала христиан…
Монархия и монархизм сложны – как идейно, так и в практическом управлении. Так долой их, они не мешают царству простоты! Христианство слишком многомерно – и духовно, и интеллектуально – оно никоим образом не вписывается в тот реестрик из нескольких правил, под которые подгонялся идеал будущего, уныло-материалистического, незамысловато-прагматичного и общественного мировидения. Так «зачистим» же и христианство! Вот, как трактуется найденная Леонтьевым суть «вторичного упрощения».
И какой же будет эстетический результат? А тот, что и вышел в итоге на пространствах реальной истории. Истратив творческую силу на революционный порыв и на тянущийся за ним какое-то время революционный романтизм, советское общество приобрело «красоту» то ли заасфальтированной баскетбольной площадки, то ли подстриженного под общую горизонтальную плоскость поля пшеничных колосьев, то ли солдатских одеял в кубрике, единообразно натянутых полосками по одной нитке. Да и либеральная Европа со второй половины XX века перестала удивлять и захватывать умы философией, литературой, мощью политических фигур. Всё серенько, все «делают свой вклад», дерзновение духа покинуло холодный пепел европейского кострища.
Споря с Герценом, видя в нем идейного неприятеля, Константин Николаевич высоко ценил его ум, его литературное дарование. Так вот, поведение и творчество Герцена после революционных катастроф 1848 года вызывало у Леонтьева большое сочувствие: Герцен, тонко-культурный человек, сумел проникнуть сквозь умственную завесу своей любви к Европе и почувствовал отторжение от прежнего предмета своего поклонения, а Леонтьев угадал эстетическую, абсолютно близкую ему самому, природу этого душевного переворота. По словам Леонтьева, «Герцен и Прудон шли сначала вместе, но пути их быстро и радикально разошлись. Герцен — самая лучшая антитеза Прудона. Прудону до эстетики жизни нет дела; для Герцена эта эстетика — всё! Как скоро Герцен увидал, что и сам рабочий французский, которого он сначала так жалел и на которого так надеялся (для возбуждения новых эстетических веяний в истории), ничего большего не желает, как стать поскорее по-прудоновски самому мелким буржуа, что в душе этого рабочего загадочного нет уж ровно ничего и что в представлениях ее ничего нет оригинального и действительно нового, так Герцен остыл и к рабочему, и отвернулся от него, как и от всей Европы, и стал верить больше после этого в Россию и ее оригинальное, не европейское и не буржуазное будущее…. Герцен хотел поэзии и силы в человеческих характерах. Того же хочет Дж. Ст. Милль; идеал Прудона, т. е. всеобщая буржуазная ассимиляция, его ужасает; но он предлагает невозможное лекарство: дерзкую оригинальность мыслителей, т. е. своеобразие и разнообразие мысли на социальной почве, среди общественной жизни, все более и более перестающей давать умам разнообразные и своеобразные впечатления» .
Это – эстетическое по сути — возражение Леонтьева либеральному прогрессу с его революционными методами до сих пор никем не опровергнуто и даже не поколеблено. Социум, рождающийся из мечтаний либералов и революционеров, манит кажущейся полнотой социальной справедливости и возможностей к росту, но творческий порыв в нем иссяк, остались холод, серость, безобразие.
Так стоили ли этих потерь «свобода, равенство, братство», щедро обещанные и мнимо обретенные?